– Возьми. Тебе понравились, я видела.
– Ой, да зачем же… – пролепетала Маслова, непроизвольно сжимая ладонь с брошкой. – Ой, не надо, Катя, ведь я же ее носить не смогу, все знают, что твоя… что тебе…
– Скажи – передарила тебе. Никто ничего не подумает. Прощай, спасибо тебе. – И Катерина, не оглядываясь, шагнула в темный дверной проем. Оля восхищенно вздохнула, провожая ее широко открытыми глазами, затем прижала к груди кулак с зажатой в нем брошью и на цыпочках побежала назад, в спальню.
Дальнейшее Катерина помнила смутно. Словно во сне, перед ней промелькнули темная, пахнущая мышами лестница, грязная, вся заваленная инструментами и сломанной утварью каморка дворника, в которой стоял мощный перегарный дух, холодные черные сени, голубые, в человеческий рост сугробы у забора, сам забор, через который она лезла, цепляясь за обледенелые перекладины, подталкиваемая снизу Васькой, заснеженные улицы, по которым они бежали, схватившись за руки, задыхаясь от стылого, сухого воздуха, избегая света редких фонарей… Катерина даже не замечала того, что бежит по морозу в одном холщовом приютском платье, без накидки, без шали и что руки с ногами уже закостенели от холода.
– Фу-у-у… Стой, дух хоть переведем, – остановился Васька в кривом, освещенном только луной переулке. Он прислонился к заиндевевшему, покосившемуся забору, закрыл глаза, несколько раз шумно выдохнул. Катерина молча, в упор смотрела на него. Когда Васька отдышался и открыл глаза, она коротко сказала:
– Деньги давай.
– Какие тебе деньги? – нахмурился он.
– Мою половину. Как условились.
– Постой… – Васька наморщил лоб. – Ты что ж это? Разве не вместе мы?..
– Вместе, и что с того? Я тебя не знаю, ты меня не знаешь. Мало ли, о чем думаешь. – И Катерина твердо повторила: – Давай деньги.
– Знаешь чего – не дам! – обозлился Васька. – Выдумала еще! Да у меня они во сто раз целее будут! Ты – девка, твое дело безголовое, с этакими деньжищами и обратиться не сумеешь, а я…
Договорить он не успел: Катерина молча, как животное, бросилась на него, сбила с ног и с коротким рычанием вцепилась в горло. От неожиданности Васька не успел ни оттолкнуть ее, ни заслониться. Одним движением Катерина вырвала у него из-за пазухи смявшуюся пачку ассигнаций, наугад разделила ее пополам, одну половину швырнула Ваське, вторую сунула за передник и, не оглядываясь, зашагала по пустому переулку прочь. Васька, сидя на снегу, тяжело дыша и держась обеими руками за горло, молча смотрел ей вслед. Катерина уже свернула за угол, когда он, держась за забор, поднялся, не глядя сунул за пазуху деньги, поскреб затылок под шапкой и припустил по голубеющей на снегу цепочке следов.
Он догнал Катерину уже на площади, под фонарем. Услышав его шаги, она обернулась. Сизыми от холода губами выговорила:
– Тронешь – загрызу.
– Да надо больно… бешеная. Куда пошла-то? Раздетая, синяя уж вся! Подумала, што ль, что обдурить тебя хочу?
– Так это же правда, – без гнева сказала Катерина. Зеленые глаза, в темноте казавшиеся черными, смотрели на Ваську спокойно, прямо. Словно не их хозяйка минуту назад с оскаленными зубами склонилась над ним, давя на горло неожиданно сильными руками.
– Ну, может, и правда… – без особого смущения пожал плечами Васька. – Да куда ты?! При тебе же твоя половина, так куда ты одна собралась? Мы с тобой же…
– А ты мне не нужен, – сказала Катерина, отворачиваясь и продолжая путь по заваленной снегом улице. Длинная тень побежала рядом с ней, мелькая на сугробах. Где-то совсем рядом просвистели полозья саней, выругался извозчик, сонно брехнула из-за забора собака. И снова тишина.
– То есть как это не нужен? – оторопело спросил Васька. Догнав Катерину, он снял свой рваный кожух, накинул его ей на плечи. Резким движением Катерина бросила кожух на снег, пошла дальше.
– Да стой ты! Вот дура! Разобиделась! Ну вот тебе истинный крест, не буду больше! Кто ж знал, что ты лихая такая… – Васька взволнованно перекрестился на белеющую поодаль церквушку. – Идем уже, знаю я место одно тихое, согреешься… Да не скидавай одежу-то – ишь, гордая! Застудишь грудь, не до гордости станет! И деньги не занадобятся! Идем!
Катерина шла не останавливаясь. Но, когда Васька снова накинул на ее плечи свой кожух, она больше не сбросила его. Васька вздохнул, ухмыльнулся каким-то своим мыслям и пошел позади Катерины по ее узким маленьким следам, которые тут же засыпал легкий, чуть заметный снег.
Глава 7
Анна. Неизбежное
В марте Москва еще стояла заваленная снегом. Серебристые сугробы высились вдоль главных улиц, гладь Москвы-реки была мертвенно-белой, перерезанной лишь следами от полозьев саней, снег синел в палисадниках, облеплял ветви деревьев. И только удлинившиеся, ясные дни, чуть ощущаемое солнечное тепло в полдень, ставший немного громче и беспокойнее птичий гомон на деревьях напоминали о том, что близится весна.
Утром на Антонину-заступницу, 15 марта, Анна Грешнева проснулась от звонких ударов капель о подоконник. Было уже довольно поздно, по полу скакали солнечные зайчики; хризантемы, принесенные вчера Петром, к радости Анны, не завяли и не почернели от холода и весело пушились в синей хрустальной вазе. Рядом с вазой, на столе, лежали бриллиантовые серьги и браслет – тоже вчерашний подарок; небрежно брошенное на стул платье блестело в солнечном свете алыми атласными изломами. На подоконнике лежали два распечатанных письма, и, сев на постели, Анна первым делом потянулась к ним.
Оба письма были получены вчера, их принесли за несколько минут до отъезда Анны в театр. Первое было от Софьи – на десяти листах, местами сбрызнутое слезами. Сестра сообщала, что находится в Ярославле, принята в труппу тамошнего театра, и заверяла, что теперь никакого беспокойства быть не должно: она на должности, играет крошечные роли, Марфа берет заказы в белошвейной мастерской, и они прекрасно сами себя содержат. В конце прилагался адрес и многократные мольбы писать почаще. Едва дочитав и напрочь забыв о поездке в театр, Анна тут же кинулась к письменному прибору с намерением немедленно ответить сестре, но второе письмо, подхваченное сквозняком от взметнувшегося платья, взлетело со стола в воздух и опустилось на пол под ноги Анны. Распечатав, она страшно побледнела, сказала: «Господи милосердный…» – и неловко опустилась обратно в кресло. Это было не письмо: скорее, записка, наспех набросанная на серой, измятой почтовой бумаге: «Я жива и здорова, уехала из Москвы. Прости меня. Не ищи. Когда смогу, напишу сама. Катерина».
Ахичевский, заехавший за любовницей получасом позднее, застал ее тихо плачущей в кресле, без прически, без наряда и без всякого расположения куда-либо ехать. Сначала он обеспокоился было, но, узнав о причине горя, рассердился, заявил, что письма – повод для радости, а не для глупейшей истерики, и довольно резким тоном приказал Анне собираться. Она не стала спорить, хотя никакого настроения для театра у нее не было. Но Петр в последнее время часто был недоволен ее поведением, и Анна понимала, что у него для этого имеются все основания. То, что произошло в ее семье: гибель брата, пожар в доме, исчезновение сначала Софьи, а потом и Катерины (Анна до сих пор вздрагивала, вспоминая рождественский скандал в Мартыновском приюте, прогремевший на всю Москву), – никак не настраивало ее на безмятежный лад. Все реже ей хотелось выезжать куда-либо с Петром, театр нагонял скуку, от ресторанной музыки начиналась мигрень, шумные сборища друзей Петра в доме, которые он так любил, доводили Анну до приступов черной тоски. В полном отчаянии она понимала, что делает все не так, что своим постоянным унынием раздражает Петра, обожавшего шумное веселье, многолюдное общество, цыган, оперетту, рестораны и балы. Анна же и прежде недолюбливала такое провождение времени, а сейчас ей было еще тяжелее. Но, понимая, что испытывать терпение любовника до бесконечности рискованно, она скрепя сердце надевала нарядные платья, украшения, которые Петр дарил ей, накидывала меха и ехала. А наутро просыпалась со страшной головной болью и понимала, что почти ничего не помнит из вчерашнего вечера, – при том, что пила очень мало или вовсе ничего. Тяжелые мысли о сестрах, о Грешневке, о том, как теперь пойдет их жизнь, не оставляли ее, и веселая музыка, возбужденные, радостные лица, танцы, в которых ее кружили случайные кавалеры, сливались в одну сияющую, слепящую и изрядно надоевшую полосу. Анна уже видела последствия своего поведения: Петр все чаще был резок с ней; замечая ее слезы или даже следы от них, начинал говорить колкости или вовсе уходил из дома. Впрочем, через несколько дней возвращался, просил прощения, уверял, что не тиран и не восточный владыка и все может понять, и дарил такие невероятные бриллианты, что Анна всерьез забеспокоилась: не собирается ли он уйти к другой. Глядя на себя в зеркало, она понимала, что, несмотря на все слезы и волнения, она по-прежнему хороша собой. Анне Грешневой шел двадцать третий год, седые волоски, изредка появляющиеся в ее темно-каштановых волосах, подвергались безжалостному вырыванию, но в зеленоватых, холодных глазах никогда не появлялось улыбки, и Анна знала: именно это старит более всего. Знала – и ничего не могла поделать.